Еще скучнее стало. И подумалось почему-то: живу, как медведь в загородке. Старею вот… И слезы на глазах навернулись.
Вошел в светлицу, там Танюшка, басурманка, корчаги с цветами переставляла, заметила, что слезы у него блестят, спросила:
— Чего плачет тебе?
Ухватил ее за косы, в особливую светлицу потащил.
— Почто? — закричала девка. Кричи не кричи, князь перед ней, что медведь-великан и сила его медвежья.
Князю надоело возиться со шнурками и застежками, ухватился корявыми руками за ворот платья и разорвал его вместе с рубахой до самого низа, таким же манером разорвал длиннющие басурманские штаны. И осталась Танька лежать на бывших своих одежках как кедровое ядрышко.
Странно было князю на худосочном тельце видеть ладанку, снурок коей не удосужился сорвать. От ладанки исходил щемящий запах какой-то дурманящей травы.
И чувствуя этот запах, он как бы вступал в иной мир, где наколдовывают на травы и нашептывают на воды. И был он как в тумане.
И как бы проник он в тайный ребристый ход, в котором до него никто не бывал, и было сумрачно и жутко, и нерусское бормотание в сочетании со странным ароматом травки басурманской опьянили более, чем все выпитое вино.
И представлял он их в шалашах с кострами, где они глотают дым костра и поют свои гортанные песни. И как бы перенесся он в прошлое, где в диких набегах ухватывают и женок, и малых детишек, и сила встает превыше всяких запретов и небес. Там стоны удушаемых и убиваемых перемежаются со стонами радости. И жизнь темна, дика, страшна, а все же прекрасна.
Все это исходило от ладанки басурманской, от вздохов и нерусских, странных слов. Откуда-то издалека приплывало особенное устремление вперед к сокровенному, тайному, женскому. Отступление для разбега и новый скользящий рывок: вонзиться, достать, достичь! От солнца ли, от луны ли был ритм недальнего похода, подражающий ритму волн, приливу и отливу, смене дня и ночи и бог знает чему еще.
Чуял, что Танька тоже вовлечена в это движение. Она еще давилась слезами, но, вопреки своей воле, рвалась навстречу. Желание качаться поражало её, заставляло растягивать губы в улыбке. Ритм её учащался, казалось, дальше все — смерть! Но князь продолжал наступление.
Завершив подвиг, князь почувствовал неловкость и измочаленность. Прилично ли ему, князю, порскать сухим стручком при дороге? Что за наваждение?
Велел Таньке подать мятного квасу да тряпицу мокрую, чтобы приложить к голове. Она поспешно унеслась в неведомое. Но вскоре возникла в ином платье и как бы даже облик свой сменила. Подала квас и тряпицу, глядя исподлобья, невесть о чем думая.
А князь гадал: подарить золотой перстень? удивить? Но решил, поразмыслив, что хватит с нее и оловянного, а то еще возомнит о себе. Она же почему-то отказалась взять и оловянный.
9. ЕЩЕ ОДНО ЧУДО
Устинья с Семеном до весны 1645 года жили безвыездно в своей слободе. Холод не терпит голода, крестьянину всегда недосуг.
А тут поп Ипат попросил их в город съездить. Дело молодое, лошадка добрая. Давно собирались в город за серпами, пилами, косами да одежкой новой. Так пусть и поповское поручение выполнят.
При заимке, где у попа Ипата остались дети, была часовенка, а в ней икона еще с Руси привезенная: Николай Чудотворец, покровитель путешествующих, плавающих, в дальние страны нуждой влекомых.
Хотел Ипат сделать эту икону главной в Верхнеслободском храме, да краска повыцвела, не разобрать уж лика святого. Ипат написал письмо попу Борису. Едут, мол, однослободцы в город за покупками, дозволь им ночевать, да сведи их с богомазом, срисовал бы Николая Чудотворца. Сам бы поехал — дела не дают. Хозяйство. И паству надо учить, лечить и наставлять.
Мы тут все — люди приезжие, Николай Чудотворец охранит нас от бед и болезней…
Прибыли в город Устинья да Семен со стороны Колмацкого прихода. Означало это, что приехали они с полуденной стороны, с юга. Оттуда обычно колмаки набегали, вот томичи и стали звать эту окраину города — Колмацкий приход. С этой же стороны обычно подъезжали к Томскому послы разных теплых стран, приходили пестрые караваны. Послов останавливали отдохнуть как раз в слободе Верхней. А пока они там отдыхали, чистились с дороги, томичи готовились к их приему. Служилые надевали пансири да витые шлемы, брали оружие и выстраивались с двух сторон ведущей в крепость дороги, вместе с празднично одетыми горожанами.
С башен стреляли из пушек и пускали многие большие дымы. Громко звонил всполошной колокол и все звонницы при церквах. Трубили трубачи, били в литавры.
Послы, видя такое многолюдство, слыша такой грохот да глядя на изрыгавшие огонь и дым башни, на корабли, стрелявшие на реке Томе, на реке Ушайке и на Ушайском озере, изумлялись. И начинали понимать, что урусский царь больше самого великого хана, если в короткое время сумел он поставить в глухой тайге город столь великий, многолюдный и ужасный.
Но так бывало по прибытии в Томский послов. Устинью и Семена никто не встречал, никто им никакого салюта не давал, за исключением разве кобылки, которая от бега по кочковатой дороге громко пукала и роняла лепешки.
Побывали у попа Бориса. Тот свел их к своему духовному сыну — Григорию. У Плещеева во дворе и в доме свободно. А для богомаза была дана записка.
Григорий мельком взглянул на деревенскую чету, показал, куда поставить распряженную кобылку. Предложил подкрепиться с дороги. Они сказали, что не голодны, взяли икону, завернутую в чистую холстину, и пошли по дороге к верхнему городу.
Город ошеломил их многолюдством и красотой. Постояли на мельничном мосту. Слушали, как играют трубки изобретенного немцем гидравлюса. Смотрели, как падает вода с колеса.
Дорога к воротной башне была вырублена в камне, восходила вверх пологими уступами, дабы могли въезжать телеги.
В зарослях калины, боярки и шиповника вдруг возникли два старичка, в рубище, деревянных башмаках, они натянули поперек дороги веревку.
— Почто вы? — спросил Семен, сдвинув брови, но не от гнева, а от неожиданности. И сказал тогда старец Максим:
— Мы вам добра хотим. Позволь нам с братом Петром слово сказать?
— Почто не сказать? Старших нам всегда надо слушать.
И сказал свою притчу Максим:
— Господь создал пчел на благо человеку, а черту завидно, требует у Бога себе несколько пчел. Бог и швырнул ему горсть. Только пчелы те чертовские, меду не дают, только жалят, называют их шершневыми.
И тогда свое слово сказал Петр:
— Если увидишь, что кто-то в церковь бросает каменья, а на кабак молится, — не ругай. Бывает, над церковью черти летают. А и на кабак не грех помолиться, ибо там души свои губят, о смертном часе позабыли.